Беглая Пелагея

Ласковый муж был у Пелагеюшки: за косы по двору не волочил, тумаков просто так не отвешивал, мало пил, работал. Чем не жизнь? Бабья доля она вообще не сладка, но Пелагеюшке повезло, 10 лет — как один день…

Пелагея Михайлова стояла у печи, по локоть в серой ржаной муке, когда услышала за спиной скрип открывающейся двери. Вошёл муж — Иван, да не один: следом втиснулись двое деверей. Женщина обернулась и по лицам всё поняла раньше, чем по словам: беда пришла…

— Пелагея, — сказал Иван негромко, — сядь-ка… Мы, жена, беглые, — сказал муж. — Петра Буторина, помещика, мы крестьяне, а теперь он нас разыскивает. Паспорт? Фальшивый тот паспорт, достали мы его, Пелагеюшка.

Покачнулась лавка под Пелагеей, закачались бревенчаты стены избы: как же так? Десять лет назад, в 1732-м году от Рождества Христова, выходила она замуж за Ивана Михайлова, который назвался дворцовым крестьянином, никто его не искал, а теперь, выходит, она тоже крепостная, помещика Буторина собственность? Десять лет она прожила с мужем, родила ему детей, варила, стирала, ждала с фабрики — и не знала главного? Дворцовый крестьянин тоже не свободный, но государев двор всё же не так изводил людей в крепостной неволе.

Пелагея родилась в деревне, которой и названия-то теперь никто не вспомнит, где-то в подмосковных землях, среди лесов, речек и наезженных дорог, по которым господа ездили в Москву и обратно. Мать умерла рано, девочка осталась при отце, при его тяжёлых руках и немногословной нежности. Отец был из тех, кто редко говорил, но часто повторял одно и то же. Родились они с отцом тоже дворцовыми, и отец любил повторять:

— За дворцовым человеком — государь, а за помещичьим — барин. Государь далеко, а барин ближе — согнёт ниже.

В первой половине XVIII века крестьянство в России делилось на многие разряды, и разница между ними была не бумажной, а жизненной. Помещичьи были в полной власти барина, его вотчинной конторы, его приказчика с плеткой, во власти самодурства и прихоти господской.

Дворцовые числились за дворцовым ведомством, платили оброк, несли повинности, но не принадлежали лично тому или иному господину. Государственные, монастырские, экономические — тоже были. Отец Пелагеи был человеком тёмным, неграмотным, но неглупым, прекрасно понимавшим: где рука дальше, там и дышать легче.

Отец умер, когда дочка на выданье. Осталась Пелагея одна: без приданого, без заступы, тогда и явился Иван Михайлов, статный, ласковый, с посулами, что жить станут ладно, с заверениями, что он тоже человек дворцового ведомства, живёт не под барином, работает на фабрике. Сердечко Пелагеи таяло, в уши текли добрые речи, согласилась она стать законной женой Ивана.

Гордо входила в дом мужа молодая жена, хозяйкой входила, отмыла мужицкое жилье, обвешала вышитыми полотенцами стены, застелила домоткаными половиками лавки, носила ребятишек, пекла хлеб из покупного зерна, радовалась, когда дарил Иван то платок, то бусы алые.

В первой половине XVIII столетия в России вовсю росло мануфактурное дело: суконные, полотняные, шёлковые, парусинные заведения. Трудовые руки были нужны позарез, и брали их откуда угодно — в том числе из беглых. Хозяевам фабрик было выгодно: беглый не пойдёт жаловаться, беглый дёшев, беглый послушен. А чтобы не поймали, ему выправляли паспорт фальшивый. И у мужа Пелагеи был такой, строчки писаные, печати, а что написано — поди разбери, Пелагея грамоты не знала.

— Хорошо, что ты на фабрике с братьями, — Пелагея не раз вспоминала отца. — Батюшка на пашне спину гнул, а денег мы и не видывали. А тут — звонкую монету получаешь, что хошь можем купить.

Иван посмеивался, крепче прижимал к себе жену. Так-то, и на фабрике лиха хватало: шум, от которого в ушах звенит, да пыль, да тяжести. Но да — на барщине спину не гнуть, навоз не месить, плеть помещичью не нюхать.

— Что же ты раньше молчал? — спросила жена Ивана, когда он признался, что и она теперь крепостная, господская, и детки их в неволе зачаты.

Молчал муж, опустив глаза…

Оказалось, что помещик Пётр Буторин, за которым числились братья Михайловы, подавал челобитную по розыску своих крепостных мужиков, посылал людей по следу, сулил деньги за поимку. Искали беглых господа, знали места, где укрывались от неволи мужики, где им бумаги поддельные выправляли.

— Родился я у Буторина, бежал молодым, с братьями. Пришёл сюда, назвался дворцовым, а кто проверит? Выправили бумагу мне, с ней и жил, обманул я тебя, Пелагеюшка, прости. Приглянулась ты мне, оттого и обманул, ведь иначе ты бы за меня не пошла… Жить я хотел, как люди живут, жена, — объяснял муж, и в глазах его не было ни раскаяния, только усталость загнанного человека.

Заплакала Пелагея, впервые за десять лет по-настоящему, не от усталости, не от бабьей досады, а от того, что рушилось разом всё: спокойная жизнь, вера в мужа, надежда на счастье деток. Какое уж тут счастье, когда Буторин теперь может распорядиться ее детьми, как захочет: накажет, продаст, со свету сживёт.

Дальше были расспросы и протокол, из которого дошла до нас её скупая фраза: «А что оные муж её и деверья были беглые вышеписанного Буторина, до той их явки она не ведала».

Что стало с Пелагеей Михайловой дальше — неведомо. Выходя замуж, женщина поступала в то сословие и состояние, в котором числился муж. Скорее всего, мужа и деверей выдрали кнутом, да вернули их всех Буторину. Гнула Пелагея спину в поле на барщине, а дома ждала ее невесёлая жизнь с мужем, который её в эту неволю ложью загнал.

Счастье Пелагейки было недолгим, поманило, как солнышко зимой, да не согрело. Обманное оно было, счастье-то…

Оцените статью