Низко пала

Иван был горяч, ласки его были грубы, но сладки, а старый муж дряхлел и кашлял, Нина с головой ушла в свой незаконный роман и не слишком задумывалась о том, что о ней говорят…

В октябре 1871 года Саратов встретил гостя промозглым ветром с Волги. В усадьбе предводителя дворянства Хвалынского уезда, Виктора Антоновича Шомпулева, топили печи. Помещик сидел над отчетами о недоимках, когда дверь приоткрылась и лакей, старый Прохор, мял в руках шапку, застыв на пороге.

— Ваше благородие… там дама просится.

— Кто? — Шомпулев не поднял головы.

— Говорит, Гудчайлд. Вдова подполковника.

Перо хрустнуло. Шомпулев медленно выпрямился, положил руки на стол и только тогда взглянул на слугу.

— Какого Гудчайлда?

— Ивана Фомича, сударь, которая, говорят, потом за извозчика замуж пошла. Вот она самая и есть.

Воздух в комнате стал плотным. Шомпулев помнил эту женщину, лет двенадцать назад он видел её на балу в Дворянском собрании в платье цвета шампань, с ниткой жемчуга на белой шее, с высокими дугами бровей и полуулыбкой, от которой молодые офицеры теряли дар речи. Она танцевала мазурку с каким-то гвардейцем, смеялась, запрокинув голову, а муж, подполковник Гудчайлд, седой, подтянутый англичанин, стоял у колонны и смотрел на неё со спокойной гордостью собственника, которая бывает у стариков, заполучивших юную жену.

Теперь эта женщина стоит на его крыльце, изменница еще и осмеливается называться именем мужа, Гудчайлд?

— Пусть войдёт, — бросил Шомпулев сквозь зубы.

Она вошла, и помещик едва не отшатнулся: перед ним стояла не та блестящая красавица, а серая, ссохшаяся тень. Лицо женщины было землистого цвета, щёки ввалились, под глазами — синева, как у тяжелой больной. На вдове было платье из какого-то нелепого дешёвого ситца, вылинявшее до белесости, воротничок и манжеты потёрты до ниток. Руки просительницы были красны, с обломанными ногтями. Только глаза остались прежними: большие, светлые, наполненные лихорадочной мольбой. Дама шагнула через порог и остановилась, переминаясь с ноги на ногу, словно боялась испачкать паркет.

— Виктор Антонович… простите великодушно…

Он не предложил ей сесть, стоял, скрестив руки, и смотрел сверху вниз.

— Зачем вы пришли, мадам? И почему вы назвались фамилией, которой вас лишил собственный позор?

Она вздрогнула, будто её ударили.

— Я… у меня нет другого имени, которое вы бы приняли, — сказала она глухо. — Если я скажу Охмина, меня и на порог не пустят.

— А сейчас пустили, и напрасно. Говорите, зачем вы пожаловали?

Женщина подняла руки к вискам и внезапно рухнула на паркет, без крика, без стона. Предводитель уездного дворянства чертыхнулся и позвал горничную. Женщину подняли, усадили в кресло, принесли нюхательные соли и воду, через минуту она очнулась.

— Что с вами, Нина Петровна?

— Я погибаю, Виктор Антонович. Не сейчас, не завтра — но я уже погибла. Я пришла попросить… чтобы вы хотя бы посмотрели, как я живу. Чтобы никто не сказал, будто я обманывала, когда просила помощи, прошу только одного: зайдите в мой дом. Увидите и тогда решайте, дать мне копейку или выгнать вон…

Нина Петровна Городецкая родилась в 1828 году в родовом имении, на высоком берегу Волги. Отец владел тремя тысячами десятин, двумя винокуренными заводами и крупчаткой. Мать, Варвара Сергеевна, урождённая Шереметева, была из обедневшей и не титулованной, но гордой ветви знаменитого рода. Усадьба Городецких дышала достатком: оранжереи с персиками, французский сад, домашний театр, а по воскресеньям — выезд в карете, запряженной прекрасными лошадьми.

Нина получила блестящее домашнее образование: учительница-швейцарка, гувернантка-англичанка, немец-музыкант, уроки этикета. К восемнадцати годам мадемуазель Городецкая играла Шопена, говорила на трёх языках и рисовала акварелью виды Волги.

В 1846 году девицу выдали за подполковника Ивана Фомича Гудчайлда, англичанина, принявшего русское подданство в 1817-м, человека с безупречной репутацией и двумя орденами. Ему было сорок три, ей — восемнадцать. Родители знали, что делают: возрастной, зато надёжный муж, большая квартира в Саратове, связи в губернском правлении. Нина не возражала — кто в то время спрашивал невесту? К тому же, в те времена такая разница в возрасте считалась обычной и вполне приличной, считалось, что молодой мужчина, не сделавший карьеры, не должен жениться, так как не сможет дать супруге положение. Так что очень часто женихами становились кавалеры в возрасте за сорок.

Иван Фомич оказался добрым, но скучным. Он служил в комиссариатском ведомстве, целыми днями сидел над отчётами, по вечерам читал английские газеты и курил трубку. С женой говорил мало, о чувствах — никогда. Ниночка родила ему пятерых детей: Петра, Варвару, Елену, Валентина и Людмилу. Последняя дочь родилась в 1858 году, и у саратовских кумушек открылись глаза. И рты.

Ребёнок Нины Гудчайлд был тёмноволосый, с широкими скулами и разрезом глаз, который никак не вязался с английским профилем своего отца. А ещё девочка была смугла, как цыганочка. В гостиных шептались:

— Вы поглядите на их Петра — голубоглазый, тонкий нос, отцовская порода. Старшие девочки того же типа. А эта — чернявая! И Валентин у неё смуглый.

— Может, в дедушку пошли? Городецкие ведь тоже не все белокурые.

— Душечка, не притворяйтесь. Я сама видела, как извозчик Охмин у заднего крыльца крутился, когда Иван Фомич в Камышин уехал. И не раз.

Извозчик Иван Охмин был черноглаз и чернобров, с наглым взглядом, весёлым нравом и разбитными манерами. Ему шёл двадцать восьмой год, Нине исполнилось тридцать семь. В то время как муж дряхлел и кашлял, она, по свидетельству мемуариста Шомпулева, «томилась непомерно и искала утешения где попало».

Охмин оказался рядом случайно: подвозил барыню от вокзала, когда она приехала из Москвы, и что-то в его улыбке, в том, как он легко, без титулов, обратился к ней: «Сударыня, не извольте волноваться, сейчас ваши узлы примем», — заставило её замереть.

Это было наваждение. Иван Фомич видел в ней мать своих детей, хозяйку дома, украшение застолья, но не женщину. Охмин же смотрел на неё так, будто она — сокровище, которое ему, простому мужику, выпало подержать в руках. И она позволила себе провалиться в пропасть.

Их связь раскрылась, когда Гудчайлд слёг с чахоткой. Болезнь была стремительна, супруг Нины Петровны таял на глазах. За месяц до смерти он позвал в спальню уездного предводителя Шомпулева и ещё двух дворян, продиктовал завещание, а потом, когда все собрались уходить, остановил их:

— Останьтесь. Я должен сказать… Валентин и Людмила — не мои дети. Их отец — извозчик Иван Охмин, я знал это и молчал три года, но теперь, перед смертью, хочу, чтобы правда была засвидетельствована.

Шомпулев потом записал в своём дневнике: «Мы онемели. Я попытался сказать, что это бред, но умирающий посмотрел на меня такими ясными, холодными глазами, что слова застряли в горле. Он всегда это знал».

Иван Фомич был великодушен до конца, оформил бумаги так, что все пятеро детей были записаны дворянами по Самарской губернии, получили фамилию и герб. Валентин и Людмила значились в родословной книге наравне со старшими, но опеку над детьми он передал своему брату, проживавшему в Петербурге, и строжайше запретил Нине приближаться к детям.

— У этой женщины нет чести, — сказал он, — и я не желаю, чтобы падшая жена имела касательство к юным душам.

Нина не спорила, она вышла замуж за Охмина через полгода после похорон, не потрудившись даже выдержать приличествующий для вдовы траурный срок. Саратов ахнул. Браки между дворянками и разночинцами случались, но связаться с крестьянином, да ещё и извозчиком — это было неслыханно. В частных письмах история о моральном падении вдовы разошлась по всей губернии: «Гудчайлдова вдова взяла мужика в мужья».

С мужем Нина крупно ошиблась, супружество, сулившее счастье, оказалось катастрофой. Охмин продал имение жены за бесценок, потому что торопился. Вырученные деньги ушли в его авантюры: он скупал дровяные баржи на Волге, брался за подряды по поставке сена для армии, пытался открыть своё извозное дело. Всё прогорело. Крепостных, которых не захотел брать новый владелец, Нина отпустила на волю без выкупа — не из щедрости, а потому что новый хозяин упёрся: либо продавай без крестьян, либо сделка не состоится. Сорок душ разом перестали быть чьей-либо собственностью, а Нина лишилась последнего, что у неё было — земли и людей.

Спустя три года они жили в лачуге на Покровской горе, в двух комнатах с земляным полом. Прислуги в доме не было, потому что никто уже не соглашался наниматься. Слишком много горничных перебывало в этом доме, и каждая уходила со скандалом: Охмин был падок до молоденьких девушек, а Нина, застав его с очередной любовницей, выгоняла девку вон. Ни одна порядочная служанка не желала переступать порог дома, где хозяин лезет к прислуге, а хозяйка закатывает истерики. Вот и приходилось Нине самой стирать в корыте, месить тесто, мыть полы. Муж же говорил, что ничего страшного не происходит: «на то ты и баба». Такую картину и увидел Шомпулев.

— Он говорит, я его деньги проела. Какие деньги, Виктор Антонович? Мои же, отцовские! А теперь он мне попрекает каждым куском. А сам… — женщина осеклась, потом всё же выговорила: — А сам с девками спит, которые к нам нанимаются. Я молчу. Что мне делать? Уйти — некуда. Дети меня знать не хотят, дядя письма мои перехватывает. А если я подам прошение о разводе, кто меня примет? Я для всех — падшая.

В углу убогого жилища качалась люлька — у Нины и Охмина родился ещё один ребёнок, которого они держали при себе. Старуха-свекровь отмахивала от младенца мух куском холста.

Снаружи загрохотали колёса — Охмин вернулся с выезда, вошёл в дом, увидел Шомпулева, коротко и почти нагло поклонился и прошёл в кухню. Нина побледнела.

— Он не любит, когда я принимаю гостей, — прошептала женщина. — Говорит, нечего вспоминать о том, как я была барыней.

Шомпулев поднялся. Ему вдруг стало невыносимо горько за судьбу женщины.

— Я не могу вам помочь, Нина Петровна, — сказал он сухо. — Деньги — не выход. А к положению вашему у меня только одно слово: вы выбрали это сами.

Она не заплакала. Она только кивнула, опустив голову.

— Да. Сама. Только вот, — она подняла глаза, — когда выбираешь между чёрствым хлебом и мёдом, ты не знаешь, что мёд — отравленный. А теперь я по хлебушку скучаю, но нет его.

Шомпулев ушёл, и больше они с Ниной не встречались. Через несколько лет прошел слух, что Охмин бросил Нину, уехал в Астрахань с молодой прачкой, а её с маленьким ребёнком оставил на милость соседей. Кто-то говорил, что Нина Петровна пыталась устроиться учительницей, но никто не брал — слишком громкое и позорное прошлое было у кандидатки, никто не соглашался принять её в приличный дом. В 1875 году её видели в саратовской богадельне, где она просила подаяние. Потом следы бывшей барыни теряются.

Дети Нины выросли. Пётр стал чиновником, но был осуждён за подлог — яблоко от яблони, злорадствовали в городе. Валентин дослужился до титулярного советника, женился на дочери купца Анне Ивановне Соловьевой, детям своим он вряд ли рассказывал правду об их бабушке. Судьба остальных

Шомпулев в своих «Записках старого помещика» отвёл этой истории целых три страницы. Он писал их уже на склоне лет, в 1889 году, когда сам был стар и болен, а закончил так:

*

В саратовских архивах сохранилась опись имущества Городецких, несколько купчих и прошение об исключении Нины Городецкой из дворянской родословной. Прошение это, однако, отклонили — по закону дворянка не теряла своего статуса при замужестве с простолюдином, и формально Нина оставалась дворянкой до конца дней. Но на деле это ничего не меняло — юридически дворянка, фактически — изгой. Судьба младшего ребенка Нины не прослеживается, его, как родившегося в мещанском звании, нигде больше не упоминали.

Оцените статью