Свадьба Кинтейки

— Закрывайте двери! — донёсся чей-то надорванный голос, но его тут же перекрыл новый взрыв — такой близкий, что глиняная посуда на полках задребезжала и попадала на пол, разбиваясь.

Грохот был таким, будто само небо раскололось на части и рухнуло на землю. Кинтейка зажимала уши ладонями, но звук просачивался сквозь пальцы, проникал в самое нутро, сбивал дыхание.

Девушка сидела на корточках за тяжёлым деревянным сундуком, который отец приволок из ханской казны ещё в прошлом году, — единственная ценность в их доме. Теперь этот сундук был её последним убежищем, жалкой преградой между ней и тем миром, который рушился снаружи.

Кинтейка не помнила, сколько времени прошло с того мгновения, когда она впервые уловила запах гари. Она знала одно: вчерашний день, когда она сидела у окна с иглой и вышивала узор для своего будущего приданого, отделён от сегодняшнего пропастью, через которую нет моста.

— Повезет же твоему мужу, — ласково говорила мать, глядя на рукоделие дочери, теперь эти слова звучали в голове как издевательство судьбы. Какой муж? Какая свадьба? Ей семнадцать, и она никогда ещё никого не целовала, а теперь вокруг неё смерть ходит по двору, тяжело ступая сапогами по утоптанной земле.

Кинтейка слышала, как ворвались в дом. Тяжёлые шаги, гортанные крики, звон оружия. Отец что-то закричал — она не разобрала слов, только интонацию: ярость, отчаяние, последний вызов. И следом — глухой удар, звук падающего тела. Девушка закусила уголок своей шали, чтобы не закричать, слёзы текли по щекам, но она не смела всхлипнуть — страх был сильнее горя.

Когда дверь в комнату распахнулась и чьи-то грубые руки вцепились ей в плечи, она даже не сопротивлялась, её вытащили из-за сундука и потащили к выходу, свет — дневной, яркий, освещал то, чего она никогда не хотела бы видеть: дым, кровь, чужие лица с усами.

— Вот так добыча! — хриплый голос раздался прямо над головой. Говорили на языке, который она с трудом понимала, но слова доходили до сознания. — Много за неё возьмем. Ишь, кусается! Тихо, тихо, — рассмеялся кто-то из мужчин, когда она вновь дёрнулась в попытке освободиться. — Кричать будешь потом, когда хозяин захочет услышать. Ему, может, даже понравится твой голосок.

Этот день — 30 июля 1695 года — войдёт в учебники истории как день падения Кази-Кермена, русский царь Пётр Алексеевич, которому в ту пору шёл двадцать четвёртый год, замыслил великое дело: завоевать выход в Чёрное море, отнять у турок Азов, а для отвода глаз послал боярина Шереметьева и гетмана Мазепу на Днепр, чтобы они принудили крымского хана думать, что главный удар будет наноситься по Крыму.

Кинтейка не знала политической кухни, просто её отчий дом был сожжён, отец убит, а её саму повезли в телеге, связанную.

В плену, куда согнали женщин и детей из сожжённых селений, Кинтейка встретила людей, которые говорили на том же языке, что и её похитители, но не были врагами. Это были пленники похуже — русские стрельцы, взятые в прошлых походах, уже успевшие забыть, как пахнет родная земля. Один из них, пожилой мужчина с седой бородой и обожжённым солнцем лицом, сидел рядом с ней в обозе и шептал по-татарски, чуть коверкая слова:

— Ты не бойся, девка. Судьба у всех одна: кто выживет — того продадут. Кто покрасивее — тому в Москву, к боярам. Хуже, когда казаки при себе оставляют — те не жалеют. А тебя, видать, на продажу берегут. Ценный товар, — он горько усмехнулся.

Так Кинтейка узнала, что её везли не просто в рабство, а на рынок — в далёкую Москву, где за неё, как за породистую кобылу, будут торговаться бояре. Путь был долгим — почти три месяца. Сначала по Дикому Полю, мимо курганов и заброшенных становищ, потом по степным дорогам, где обозы казаков пересекались с отрядами калмыков и ногайцев. Кинтейка видела, как меняется земля под небом: от выжженной жёлтой травы до густых трав, зелёных лесов и широких рек.

В Москву их ввели в начале октября, город встретил запахом дыма, навоза и сырости. Кинтейка никогда не видела таких высоких стен, таких многолюдных улиц, таких богатых, причудливо украшенных домов. Девушку привели на Посольский двор, где толпились пленники разных народов: турки, татары, калмыки, черкесы — все ждали, когда за ними придут хозяева.

Кинтейку купил стольник Александр Иванович Милославский, человек, чьё имя в те годы гремело в Москве. Родня по первой жене покойного царя Алексея Михайловича, он был богат, надменен и не привык отказывать себе в удовольствиях. Говорили, что его двор был полон наложниц — татарских, персидских, черкесских красавиц. Кинтейка стала ещё одной в этом списке.

— Ай, хороша! — не смог удержаться Милославский от восхищённого возгласа и отвалил за красивую пленницу, сколько попросили, не торгуясь.

Милославский приказал вымыть новую рабыню, переодеть в чистое платье и накормить. Кинтейка жила в небольшой светлице вместе с двумя другими пленницами — старой турчанкой, которая давно уже не помнила своего имени, и девочкой лет двенадцати, настолько худой, что сквозь кожу просвечивали рёбра. По ночам они тихо говорили о доме: о запахе свежего хлеба, о весенней воде, о снах, в которых они снова бегают по родным улицам. Кинтейка не плакала — слёз больше не было, она ждала чуда.

Чудо пришло от брата. Курман-Алей, старший сын Ирмухаммеда, служивший в отрядах крымского хана, узнал о нападении на Кази-Кермен спустя месяц. Он уже был на пути к Перекопу, когда случайный купец на базаре рассказал ему, что весь правобережный Днепр выжжен, а пленников гонят на север.

Курман-Алей бросил службу, продал коня и почти всё своё имущество, чтобы добыть хоть какие-то сведения. Брат пробирался по военным трактам, спрашивал у каждого встречного, торговался с перекупщиками и, в конце концов, узнал: его сестра жива и находится в Москве, в доме стольника Милославского.

Как в таких случаях поступали в те времена? Существовал единственный способ — выкуп. Но не деньгами — живым товаром. Курман-Алей нашёл в крымских степях русского стрельца, взятого в плен год назад. Это был Александр Иванов — измотанный, больной, но всё ещё считавшийся военным человеком. Цена ему была сорок рублей — огромные деньги. Курман-Алей отдал за него всё, что имел, даже занял у дальних родственников.

В столице он разыскал дом переводчика Посольского приказа Сулеймана мурзы Танкачеева, тот был знаком с отцом Кинтейки и согласился помочь. Сулейман, человек, знавший и татарский, и русский, и немного турецкий, стал посредником между Курман-Алеем и Милославским.

Разговор состоялся в палатах стольника при свидетелях. Курман-Алей, смуглый, с горящими глазами, говорил спокойно, но жёстко:

— Я привёз тебе русского стрельца, господин. Живого, здорового, годного к службе. Он стоит дороже любой девчонки. Верни мне сестру.

Милославский, сидевший в кресле, неторопливо крутил в пальцах перстень.

— Твоя сестра, парень, — редкий товар. Я отдал за неё хорошие деньги. Даже два стрельца не покроют моего убытка.

— Я знаю, — ответил Курман-Алей, не опуская глаз. — Но я также знаю, что государь ваш Пётр Алексеевич не жалует тех, кто чинит препятствия в обмене пленными. Посольский приказ ведает такими делами. Если ты не согласишься, я пойду искать правду выше.

Угроза сработала — или, может быть, Милославскому просто надоела очередная пленница, которая чахнет в его доме и не приносит радости. Он нехотя, но согласился. Обмен состоялся при посредничестве Посольского приказа — Милославскому выплатили компенсацию из казны, стрельца забрали в полк, а Кинтейку отпустили.

Девушка выбежала на двор, увидела брата — и рухнула к его ногам, цеплялась за его руки, за его кафтан, за его голос, который она не слышала больше года. Она бормотала сквозь слёзы:

— Живой… ты живой… я думала, вы все…

— Тихо, сестрёнка, — он гладил её по голове, как маленькую. — Мы уедем. Сейчас уедем. Я обещал маме, что привезу тебя домой.

Но домой поехать не пришлось. Курман-Алей настоял на том, чтобы дождаться официальных бумаг из Посольского приказа — отпускного свидетельства, которое разрешало бы им покинуть Москву. Без этого документа любой дозор мог задержать их и вернуть в город, а то и в тюрьму. Они жили у Сулеймана Танкачеева. Кинтейка каждое утро просыпалась с надеждой, что сегодня принесут бумаги, и они смогут отправиться в путь.

Но вместо бумаг пришла беда. Курман-Алей заболел внезапно: сначала озноб, потом жар, потом бред, из которого вырывались имена матери, отца, какие-то обрывки молитв. Кинтейка сидела у его постели, меняла компрессы, шептала суры из Корана, которые помнила с детства. Ничего не помогало. На четвёртый день он перестал узнавать её. На пятый — закрыл глаза и не открыл.

Сулейман пришёл в клеть утром, нашёл Кинтейку на коленях возле тела брата, попытался отвести её в дом, но она не двигалась. Тогда он просто сел рядом и молчал. Молчал долго, пока солнце не начало клониться к закату.

— Кинтейка, — сказал он тихо. — Ты не можешь оставаться здесь. У тебя нет ни денег, ни родни, ни прав. В Москве так выжить нельзя. Тебя могут снова продать, и в этот раз не Милославскому, а кому-нибудь похуже. Или ты будешь скитаться по улицам, просить милостыню. Ты этого хочешь?

Она подняла на него глаза, красные, опухшие, но сухие.

— Я хочу умереть, — прошептала она. — Я хочу к ним. К папе, к маме, к брату. Зачем я здесь? Для кого?

Сулейман вздохнул, а через три дня к Кинтейке пришёл гость — казанский татарин Мухаммед Аппаков, служилый человек при Посольском приказе, человек зрелого возраста, широкоплечий, с пронизывающим взглядом, сел перед ней на лавку и заговорил прямо, без обиняков:

— Сулейман рассказал мне твою историю. Ты одна, у тебя ничего нет. Я хочу жениться на тебе, Кинтейка. У меня есть дом в Казани, есть служба, есть достаток. Ты будешь хозяйкой и никто тебя не тронет. Решай…

Кинтейка проплакала несколько ночей, глядя в потолок клети, и представляла, как поехала бы с братом домой, в степи, где ветер пахнет полынью, а вода в реке прохладная даже в самый жаркий день. Но брата не было, дома не было, выбора у неё, по сути, тоже не было.

Брак между Кинтейкой и Мухаммедом требовал особого разрешения — она была бесподданной, освобождённой из плена, а он служил московскому царю, и без высочайшего соизволения такой союз не считался законным. В Посольском приказе составили челобитную, которую подписали оба.

Кинтейка писала, что не хочет возвращаться в Крым, хотя это была неправда. Крым был её сном, её болью, её недостижимой мечтой. Но чтобы выжить в «Московии», она должна была сказать то, что хотел услышать царь: что она выбирает его государство, его законы, его порядок. Женщина XVII века не имела права мечтать о несбыточном, не могла быть свободной — если не рабыней, то женой и никак иначе.

Пётр Алексеевич, который в ту пору был занят подготовкой ко второму Азовскому походу, вникнуть в дело не успел, но наложил резолюцию: «Поволить». Брак был разрешён.

Свадьба состоялась в 1699 году, Кинтейка надела на голову покрывало, не то, которое готовила для свадьбы в родном доме, а чужое, купленное на деньги Сулеймана. Мухаммед произнёс слова брачного договора, и она ответила ему так, как учили: «Согласна».

Кинтейка покинула Москву вместе с мужем, уехала в Казань, в его дом. Что было дальше — неизвестно. Можем лишь предполагать: женщина родила детей, возможно, жила в достатке, возможно, тосковала по степи по ночам, когда никто не видел её слёз. Она никогда больше не увидела Кази-Кермен — тот был разрушен до основания и лежал в руинах до тех пор, пока через несколько десятилетий его не отстроили заново, уже под другим именем — Берислав Херсонской области.

Была ли Кинтейка счастлива, любила ли она Мухаммеда? Во всяком случае, она выжила. История Кинтейки, дочери Ирмухаммеда, сохранилась в архивах Посольского приказа, и это уже чудо, потому что и от более заметных и влиятельных женщин в те времена мало что оставалось.

Оцените статью