Мятежная Алёна

— Молиться за тебя буду как за усопшую, потому что обратной дороги тебе нет, — помолчав, сказала игуменья и перекрестила ее дрожащей рукой…

Выездная слобода, основанная казаками еще при Иване Грозном, лежала на торговом тракте под Арзамасом. Народ здесь жил вольный, непокорный. Конюха Ивана и скотницу Дарью судьба не баловала: крепостные гнули они спину на боярина Салтыкова, разводившего лошадей для царского войска.

Среди конюшен и денников, пропадая с отцом на выпасах, росла и дочка их, названная Аленкой. Девчонка научилась держаться в седле раньше, чем читать. Салтыков, старый кавалерист, посмеивался, глядя на смышленую девчонку, и в шутку звал ее «атаманом», не подозревая, насколько пророческой окажется эта кличка.

Когда Алене минуло шестнадцать, боярин решил выдать ее замуж за своего писаря, человека доброго, грамотного, но хворого, страдавшего чахоткой. Белее мела сидела Аленка на собственной свадьбе, потом, правда, мужа своего женщина успела полюбить: он обучил ее грамоте, читал с ней Писание, рассказывал о далеких землях. Семейное счастье оказалось коротким: помер через два года муж. Вдовья доля на Руси трудная: осталась Алена без денег и без защиты. В слободе для нее теперь были две дороги: либо идти по миру, либо снова под венец, по чужой воле.

Вдова выбрала третий путь: постриг в Арзамасском Николаевском монастыре, по неподтвержденным данным, приняв имя Мария. Монастырь дал ей то, чего не могла дать мирская жизнь: покой и книги. Инокиня пристрастилась к травничеству: училась у старых монахинь распознавать коренья, готовить отвары, лечить гнойные раны. Молва о смиренной старице, умевшей облегчать боль, быстро разнеслась по окрестным деревням.

Но под черным монашеским подрясником билось сердце, которому тесно было в монастырских стенах. А с Дона уже поползли слухи один тревожнее другого, про Степана Разина уже года два говорили на базарах и в кабаках от Астрахани до Арзамаса. Болтали, что вернулся он из Персии с богатой добычей, что ходил «за зипунами» на Волгу и Каспий, бил персидский флот, а теперь сидит на Дону и рассылает по русским городам «прелестные письма», в которых обещает волю, землю и расправу над боярами. Мужики слушали их, затаив дыхание, а кое-кто уже и подался к храброму атаману искать той воли, о которой пели в песнях.

Игуменья, женщина строгая и проницательная, приметила беспокойный огонек и в глазах сестры Марии. Однажды вечером, когда монахини разошлись по кельям, она застала ее за странным занятием: та сидела на полу, разложив вокруг пучки сушеных трав и что-то шептала, глядя в огонь свечи.

— Ты что это? — тихо спросила игуменья, притворив дверь. — Али молишься не по-нашему?

Мария подняла голову. Лицо ее было спокойным, но в глазах стояла та самая тоска, которую игуменья видела у людей, решившихся на что-то страшное.

— Молюсь, матушка. Только молитва моя не в этих стенах слышна. Ты прости меня, но не могу я больше. Там люди за волю встали, а я тут коренья сушу.

— Какие люди, Мария? — игуменья опустилась на скамью, чувствуя, как холодеет внутри. — Ты о разбойниках? О казаках? Так то не Божье дело — то дело государево.

— А государево дело — это чтобы мужика на правеже за долги насмерть забивать? — Мария встала, и в ее голосе прозвучала сталь. — Ты, матушка, в келье сидишь, тебя не секут. А я помню, как батю моего на конюшне драли за то, что боярский жеребец захромал. Помню, как матушку за мешок ржи с соседнего поля в холодную кинули. Ты хочешь, чтобы я за это Бога молила?

Алена, скинув рясу, ушла из монастыря тайно. А вскоре собрала вокруг себя десяток беглых от помещичьего произвола мужиков, начала с малого: нападала на помещичьи усадьбы, собирала крестьян на площадях, читала им разинские грамоты, уничтожала долговые записи. Крестьяне, еще вчера бывшие покорными, послушав, хватали вилы и топоры. Отряд рос: сначала триста человек, потом четыреста, потом — шестьсот. Шла к ним и мордва с черемисами, и беглые солдаты. Алену все они звали «матерью» или «атаманшей».

К тому времени в Шацком уезде действовал казачий атаман Федор Сидоров, старый знакомый Алены по тем же лесным тропам. Их отряды объединились. Вместе разбили войско арзамасского воеводы Леонтия Шайсукова, что похвалялся одним махом разбить «воровскую бабу», как называли Алену власти.

Шайсуков бежал в Арзамас и засел там, как мышь в норе, а Алена повела повстанцев на Шацк. По дороге был взят Темников — небольшой, но укрепленный городок с литейным заводиком и кузнями. Здесь повстанцы отлили пушки, наковали себе сабель и пик. Темников стал на два месяца столицей разинской вольницы в Приочье.

В Темникове в полной мере раскрылся еще один дар Алены, который в мирное время называли бы милосердием, а в те годы считали колдовством. В городе, где скопились сотни раненых — обожженных, изрубленных, истекающих кровью, — Алена устроила нечто вроде лазарета. Днем атаманша командовала, вершила суд, отдавала приказы, а по ночам, при свете сальных свечей, склонялась над страдальцами.

Руки, привыкшие к поводьям и сабле, становились нежными и точными, когда она промывала раны отваром ромашки, прикладывала к воспаленным местам кашицу из подорожника, поила лихорадящих горькими настоями. Многие из тех, кого выходила Алена Арзамасская, потом готовы были идти за нее в огонь и воду.

Но были и те, которые шептались по углам: откуда, мол, у простой монахини такое знание? Не иначе, с нечистым связалась. Слишком быстро затягивались раны, слишком легко отступала горячка. Травы и коренья, милосердие и древние знания стали в глазах врагов главной уликой против нее. Когда Долгорукий отдал приказ о казни бесстрашной атаманши, в приговоре было сказано особо: «травы и коренья, и воровские письма сжечь вместе с нею».

Перед штурмом Шацка Алена собрала своих атаманов на совет, сидели в курной избе, на столе — карта, нарисованная на бересте, в углу — икона, перед ней — лампада. Федор Сидоров хмурился:

— Шацк — крепость. Стены дубовые, валы высокие. У нас пушек мало, пороху на три дня. Как брать будем, Алена?

Она подошла к карте, провела пальцем по линии вала:

— А ты, Федор, помнишь, как мы Темников брали? Тоже думали — не взять. А взяли. Потому что не в стенах дело, а в тех, кто за стенами сидит. Там стрельцы, такие же мужики, как наши, не за царя за жалованье воюют. А жалованье им третий месяц не платят. Я туда своих людей пошлю, они грамоты разбросают. Напишем: кто перейдет к нам — тому воля и земля. Пусть подумают, стоит ли помирать за боярский кафтан.

Молодой казак, сидевший у печи, подал голос:

— А ежели не перейдут? Ежели Долгорукий подоспеет?

Алена выпрямилась. В свете лучины лицо ее казалось выточенным из старого дуба — резким, темным, упрямым.

— Тогда, Гриша, будем драться так, как наши деды дрались. Не за тем мы из монастырей да из деревень бежали, чтобы назад в ярмо лезть. Либо воля, либо смерть, третьего нам не дадено.

Алена не только воевала и лечила. Она думала, анализировала, плела сеть, которая тянулась далеко за пределы Темникова. У нее были свои лазутчики, люди, которые ходили в Москву и обратно, приносили вести о том, что делается в столице, о чем шепчутся на базарах, что говорят в приказах. Одним из таких людей был поп Пимен, священник, перешедший на сторону разинцев. Он вернулся из Москвы в конце октября и пробрался в Темников, рискуя головой. Алена приняла его в приказной избе, усадила за стол, налила меду.

— Ну, что скажешь, отче? — спросила она, глядя ему в глаза. — Что там, на Москве?

— Ратных людей в столице мало, Алена. Стрельцы разосланы по городам, рейтары на Дону, на Волге. Царь в Кремле сидит, как в осаде. Бояре меж собой грызутся, а простой народ ждет Степана Разина. На базарах только о нем и говорят. Ждут, что придет и даст волю, — ответил, перекрестившись, поп.

— Значит, время наше. Если Москва пуста, если народ ждет — надо идти, поднимать Шацк, Арзамас, Нижний. Тогда нам и Долгорукий не страшен, — постановила воительница.

Иоганн Фриш, немецкий путешественник, оказавшийся в России в те годы, записал со слов очевидцев, что Алена «превосходила мужчин необычной отвагой» и что в отряде Долгорукого не нашлось ни одного солдата, способного до конца натянуть ее лук. Слишком тяжел оказался клееный из рога и березы тот лук, под стать Алене. Юрий Алексеевич Долгорукий, царский воевода, получил приказ выжечь мятежное Приочье огнем и мечом. С войском рейтаров и стрельцов он двинулся к Темникову.

Бой начался утром тридцатого ноября 1670 года и шел до полудня. Долгорукий отступил, но Алена не успела закрепить победу: у нее было слишком мало конницы, чтобы преследовать царские отряды. Атаманша вернулась в город, где ее ждала измена. Темниковские купцы, попы, зажиточные мещане давно точили зубы на Алену, боялись, что из-за нее город сровняют с землей. Ночью заговорщики впустили Долгорукого в ворота. Алена укрылась в соборной церкви, отстреливаясь из лука, но когда стрелы кончились, бросила саблю и вышла навстречу солдатам.

Женщину привели к Долгорукому. Воевода сидел в приказной избе, развалившись в кресле, он смотрел на нее с презрением: перед ним — баба в мужском кафтане, с обветренным лицом, с грубыми руками, привыкшими к луку и поводьям.

— Стало быть, ты и есть та разбойница, что мужиков в бунт сбивала? — усмехнулся он. — Ну, здравствуй, атаманша. Долго же мы за тобой гонялись. Языка лишилась? Или думала, что тебя тут как святую примут? Сказывай, кто тебе помогал, кто грамоты писал, кто порох давал?

— Сама писала, — ответила Алена ровно. — Сама и порох добывала. Мужики за мной пошли не потому, что я их звала, а потому, что им терпеть больше нету мочи.

— Взять ее! В железа! Утром — допрос с пристрастием, — взревел взбешенный Долгорукий. — Посмотрим, как ты с дыбы заговоришь.

Ни дыба, ни кнут, ни раскаленное железо не выбили из атаманши ни слез, ни признаний в колдовстве, которых от нее добивались. Кстати, Долгорукий с сыном погибнут 15 мая 1682 года во время восстания стрельцов в Москве и лютой будет их кончина.

Алену обвинили не в самом бунте, а в том, что она, будучи женщиной, командовала мужчинами, лечила травами и обладала необычайной силой. А для ведьмы в те времена наказание было одно…

В начале декабря 1670-го состоялась казнь. Огонь в срубе занялся не сразу. Сначала по сухим березовым поленьям, переложенным соломой, пробежала тонкая синяя струйка дыма, потом вспыхнули нижние венцы, и пламя, жадно облизнув смолистую кору, рванулось вверх. Женщина в черном монашеском подряснике стояла внутри, и когда дым уже забил ей горло, перекрестилась — размашисто, по-старообрядчески, двумя перстами — и сама затворила за собой дверцу…

Донесение о ее казни государю Алексею Михайловичу Долгорукий отправил сухим, канцелярским слогом. Ни слова о том, что за спиной этой «старицы» стояли тысячи мужиков, что она держала Темников два месяца, что арзамасский воевода Шайсуков бежал от ее отряда, как заяц. Из этих скупых строк, из допросных речей, из брошюры немца Иоганна Фриша, случайно оказавшегося в России в те годы, родилась легенда об Алене Арзамасской.

В народной памяти она стала заступницей, мученицей, «русской Жанной д’Арк». Некоторые источники и вовсе добавляют истории романтический окрас, намекая, правда, без всяких подтверждений, на то, что между Аленой и предводителем крестьянской войны Степаном Разиным было нечто большее, чем общее дело.

В Темникове до сих пор показывают место, где состоялась казнь воительницы, которую не сломили ни пытки, ни пламя.

Оцените статью
Мятежная Алёна
Изгнаны навечно