Чужая девочка

— Меня бы просто продали или меня бы уже не было, — грустно улыбнулась молодая черноглазая женщина. — Как вещь, даже и не спросили бы. А здесь… здесь я человек!

Лето 1824 года на Кубани выдалось такое, что воздух дрожал над плетнями, станичные собаки не лаяли — лежали в тени, высунув языки, и только поводили ушами. В Белореченской пахло полынью, овечьей шерстью и творогом — казачки сушили его на досках, завернув в марлю. По утрам с гор тянуло гарью: там, за Кубанью, опять жгли аулы. Дым поднимался медленно, как будто нехотя, и оседал на листья кукурузы тонким серым налетом.

Девочка сидела на крыльце, поджав босые ноги, чинила черкеску. Рукав протерся у локтя — надо было поставить заплату так, чтобы не видно было стежков. Она щурилась от солнца, вдевала нитку в иголку и слушала, как за стеной переругиваются хозяйки.

Казак, привезший ее три года назад, не бил сироту. Это уже много значило. Он был человек хозяйственный: девочку держали для дела, не для забавы. Она носила воду, мыла полы, скребла ножом стол до желтизны, штопала одежду, а зимой спала в сенях на войлоке, прижимаясь к теплому боку старой козы, спокойно спала.

Коза пахла молоком, давним, почти забытым уютом потерянного дома. Сироте не читали книг, не учили молитвам, не гладили ее по голове. Она этого и не ждала.

Настоящее свое имя — Сатаней — девочка помнила, но вслух не произносила. Крестили ее Екатериной в походной церкви, попадья сказала: «Теперь ты русская». Девочка промолчала. Русской она быть еще не могла, черкешенкой быть перестала.

Григорий Иванович вошел во двор без стука, отворил калитку и прошагал, приминая сапогами пышно разросшуюся лебеду. Был он в сюртуке без эполет, с непокрытой головой. Седина на висках лежала, будто иней. Лицо загорелое, глубокие складки от носа к подбородку, глаза серые, с красными прожилками у зрачков. Сорок лет, разжалованный подполковник, бывший гусар, отчаянный дуэлянт — и казнокрад. Так, по крайней мере, говорили о нем в полку.

Казак вышел в сени, вытирая руки о порты.

— Чего изволите, ваше благородие?

Нечволодов не ответил сразу. Он смотрел на девочку. Она поднялась с крыльца, стояла, сжимая в пальцах иголку, и не прятала взгляд — смотрела прямо, исподлобья, настороженно, словно гадая: ударят или погладят?

— Как звать? — спросил Нечволодов диковатую девчонку.

— Катя.

— А по-настоящему?

— Сатаней. — ответила девчонка после краткой заминки. — Так звали. Давно.

Казак крякнул, переступил с ноги на ногу, потом спросил что-то по поводу лошадей. Но Нечволодов ответил, что пришел не за лошадьми, а за этой юной дикаркой. Опустился на корточки, чтобы быть с девочкой одного роста. Поморщился при этом, потому что колено было ранено когда-то давно и до сих пор отдавалось болью.

— У меня жена есть. — сказал он. — Добрая. Детей нам Бог не дал. Хочешь жить у нас? В большом доме. Я научу тебя грамоте, будешь книжки читать.

А потом повернулся к казаку и отдал ему пухлый кисет с деньгами. Так и решилась судьба Сатаней. Она уехала с Нечволодовым.

Девочка очень переживала: а не будет ли ее обижать жена Григория Ивановича, раз берут ее «в дети», она же чужая, не русская! Опасения были напрасны, в новом доме ее не обижали. Польская графиня Тышкевич, последовавшая на Кавказ за своим мужем, приняла ее ласково. В общем-то, она и предложила супругу взять в дом сироту, когда отчаялась уже родить сама.

— Пусть даже девочка будет из местных, — упрашивала женщина. — Только пусть в доме уже будет слышен детский голос.

Катю-Сатаней, «чужую девочку» госпожа Нечволодова встретила ласково, да только узнать свою приемную мать как следует девочка не успела. Через короткое время супруги с воспитанницей отправились к новому месту службы Григория Ивановича в Кахетию, а по дороге у его супруги случился инфаркт.

Катя-Сатаней осиротела второй раз. Григорий Иванович не отослал Катю прочь, понимая, что ей некуда идти. Так и жили вдвоем в селе Царские Колодцы, где теперь проходила служба Нечволодова.

А потом случилось немыслимое: Григорий Иванович повел Катю под венец. Ей 15 лет, ему под 50. Катя выходила замуж добровольно.

— Я не гожусь тебе в мужья. — сказал Нечволодов. — Я стар, в невысоких чинах, у меня нет состояния. Я проиграл семнадцать тысяч казенных денег, и это никогда не смоется.

А Катя вдруг упала перед ним на колени.

Венчали необычную пару в полковой церкви Нижегородского драгунского полка. Барон Розен, командир, прислал в подарок образок Николая Чудотворца — покровителя путешествующих и заблудших. Лев Пушкин, служивший тогда на Кавказе, подарил томик стихов брата. На форзаце он написал: «Екатерине Григорьевне, чья судьба достойна пера».

Катя приняла подарок, поклонилась и убрала книгу в шкаф. Она читала медленно, по слогам, но стихи любила и, держа книгу, всегда удивлялась: «Надо же, а в той, прежней жизни, я бы и не знала, что это такое».

У Нечволодовых родились одна за другой дочери: черноглазые, смуглые. Нечволодов старел, седел и осел в Царских Колодцах окончательно. В полк выезжал редко — старая рана воспалялась, по ночам мучил кашель. Катя, которой едва перевалило за двадцать, управлялась с домом, детьми, прислугой и находила силы принимать гостей.

Бестужев-Марлинский, сосланный в Дербент, гостил у супругов проездом. Он был красив той нервной, изломанной красотой, которая нравилась женщинам, и Кате — тоже. Она не позволяла себе этого даже в мыслях, но однажды вечером, когда Марлинский, выпив лишнего, поцеловал ей руку и задержал в своей ладони, она отняла пальцы не сразу.

Наутро он уехал. Больше они не виделись. В письме брату Бестужев-Марлинский написал: «У Нечволодова я видел его черкешенку. Боже мой, как она хороша и как печальна. Он стар, болен, а она носит его на руках. Это не любовь — это служение».

Катя об этих словах, разумеется, не узнала.

Михаил Юрьевич Лермонтов приехал в Царские Колодцы осенью 1837-го. Ему было двадцать три года, он только что вернулся из первой ссылки и вез с собой черновики «Героя нашего времени». Нечволодова он знал по рассказам.

За ужином у Нечволодовых Лермонтов молчал, разглядывал Катю. Она подавала чай, поправляла скатерть, тихо переговаривалась с детьми. Михаил Юрьевич вдруг спросил:

— Екатерина Григорьевна, вы помните свой аул?

Женщина замерла.

— Плохо. Я была еще маленькой. Запахи помню.

— Жалеете, что уехали?

— Если б не уехала, меня б убили. Или продали. А здесь я человек. — Очень спокойно ответила Екатерина.

Лермонтов кивнул, больше не спрашивал. Через год вышел роман. Бэла была черкешенкой, гордой, дикой, погибшей от чужой любви. В полку переглядывались: ну конечно, он ее с Кати Нечволодовой списал.

Катя прочла книгу за три ночи, а потом сказала мужу:

— Бэла умерла. А я жива. Значит, не про меня написано.

Григорий Иванович Нечволодов скончался в 1853-м, на семьдесят четвертом году жизни. Легко, во сне. Катя проснулась от тишины — он всегда дышал тяжело, с присвистом, а тут стало тихо. Повернула голову, положила руку ему на грудь. Сердце не билось.

Бывшей черкешенке Сатаней было тридцать восемь. Она осталась одна, но не уехала с Кавказа. Осталась в Царских Колодцах, в том же доме, принимала офицеров Нижегородского полка, поила чаем, расспрашивала о службе. Молодые корнеты звали ее матушкой — Катя не возражала. Сатаней прочно стала русской.

Екатерина Нечволодова пережила всех: мужа, Бестужева, Лермонтова, Льва Пушкина… В 1887-м, когда Екатерину Григорьевну хоронили, оркестр играл марш Нижегородских драгун. В полковом архиве хранился листок: «Нечволодова Екатерина Григорьевна… Происхождением из горцев. Вероисповедания православного».

Оцените статью